Неточные совпадения
Когда дорога понеслась узким оврагом в чащу огромного заглохнувшего леса и он увидел вверху, внизу, над собой и под собой трехсотлетние дубы, трем человекам в обхват, вперемежку с пихтой, вязом и осокором, перераставшим вершину тополя, и когда
на вопрос: «Чей лес?» — ему сказали: «Тентетникова»; когда, выбравшись из леса, понеслась дорога лугами, мимо осиновых рощ, молодых и старых ив и лоз, в виду тянувшихся вдали возвышений, и перелетела мостами в разных
местах одну и ту же реку, оставляя ее то вправо, то влево от себя, и когда
на вопрос: «Чьи луга и поемные
места?» — отвечали ему: «Тентетникова»; когда поднялась потом дорога
на гору и пошла по ровной возвышенности с одной стороны мимо неснятых хлебов: пшеницы, ржи и ячменя, с другой же стороны мимо всех прежде проеханных им
мест, которые все вдруг показались в картинном отдалении, и когда, постепенно темнея, входила и вошла потом дорога под тень широких развилистых дерев, разместившихся врассыпку по зеленому ковру до самой деревни, и замелькали кирченые избы мужиков и крытые красными крышами господские строения; когда пылко забившееся
сердце и без вопроса знало, куды приехало, — ощущенья, непрестанно накоплявшиеся, исторгнулись наконец почти такими словами: «Ну,
не дурак ли я был доселе?
Другой бы
на моем
месте предложил княжне son coeur et sa fortune; [руку и
сердце (фр.).] но надо мною слово жениться имеет какую-то волшебную власть: как бы страстно я ни любил женщину, если она мне даст только почувствовать, что я должен
на ней жениться, — прости любовь! мое
сердце превращается в камень, и ничто его
не разогреет снова.
У папеньки Катерины Ивановны, который был полковник и чуть-чуть
не губернатор, стол накрывался иной раз
на сорок персон, так что какую-нибудь Амалию Ивановну, или, лучше сказать, Людвиговну, туда и
на кухню бы
не пустили…» Впрочем, Катерина Ивановна положила до времени
не высказывать своих чувств, хотя и решила в своем
сердце, что Амалию Ивановну непременно надо будет сегодня же осадить и напомнить ей ее настоящее
место, а то она бог знает что об себе замечтает, покамест же обошлась с ней только холодно.
Что почувствовал старый Тарас, когда увидел своего Остапа? Что было тогда в его
сердце? Он глядел
на него из толпы и
не проронил ни одного движения его. Они приблизились уже к лобному
месту. Остап остановился. Ему первому приходилось выпить эту тяжелую чашу. Он глянул
на своих, поднял руку вверх и произнес громко...
Долго еще оставшиеся товарищи махали им издали руками, хотя
не было ничего видно. А когда сошли и воротились по своим
местам, когда увидели при высветивших ясно звездах, что половины телег уже
не было
на месте, что многих, многих нет, невесело стало у всякого
на сердце, и все задумались против воли, утупивши в землю гульливые свои головы.
Если Ольге приходилось иногда раздумываться над Обломовым, над своей любовью к нему, если от этой любви оставалось праздное время и праздное
место в
сердце, если вопросы ее
не все находили полный и всегда готовый ответ в его голове и воля его молчала
на призыв ее воли, и
на ее бодрость и трепетанье жизни он отвечал только неподвижно-страстным взглядом, — она впадала в тягостную задумчивость: что-то холодное, как змея, вползало в
сердце, отрезвляло ее от мечты, и теплый, сказочный мир любви превращался в какой-то осенний день, когда все предметы кажутся в сером цвете.
Дети ее пристроились, то есть Ванюша кончил курс наук и поступил
на службу; Машенька вышла замуж за смотрителя какого-то казенного дома, а Андрюшу выпросили
на воспитание Штольц и жена и считают его членом своего семейства. Агафья Матвеевна никогда
не равняла и
не смешивала участи Андрюши с судьбою первых детей своих, хотя в
сердце своем, может быть бессознательно, и давала им всем равное
место. Но воспитание, образ жизни, будущую жизнь Андрюши она отделяла целой бездной от жизни Ванюши и Машеньки.
Последняя смелость и решительность оставили меня в то время, когда Карл Иваныч и Володя подносили свои подарки, и застенчивость моя дошла до последних пределов: я чувствовал, как кровь от
сердца беспрестанно приливала мне в голову, как одна краска
на лице сменялась другою и как
на лбу и
на носу выступали крупные капли пота. Уши горели, по всему телу я чувствовал дрожь и испарину, переминался с ноги
на ногу и
не трогался с
места.
Стал проходить мимо того заколдованного
места,
не вытерпел, чтобы
не проворчать сквозь зубы: «Проклятое
место!» — взошел
на середину, где
не вытанцывалось позавчера, и ударил в
сердцах заступом.
Признаюсь, я именно подумал тогда, что он говорит об отце и что он содрогается, как от позора, при мысли пойти к отцу и совершить с ним какое-нибудь насилие, а между тем он именно тогда как бы
на что-то указывал
на своей груди, так что, помню, у меня мелькнула именно тогда же какая-то мысль, что
сердце совсем
не в той стороне груди, а ниже, а он ударяет себя гораздо выше, вот тут, сейчас ниже шеи, и все указывает в это
место.
В семь часов вечера Иван Федорович вошел в вагон и полетел в Москву. «Прочь все прежнее, кончено с прежним миром навеки, и чтобы
не было из него ни вести, ни отзыва; в новый мир, в новые
места, и без оглядки!» Но вместо восторга
на душу его сошел вдруг такой мрак, а в
сердце заныла такая скорбь, какой никогда он
не ощущал прежде во всю свою жизнь. Он продумал всю ночь; вагон летел, и только
на рассвете, уже въезжая в Москву, он вдруг как бы очнулся.
— Я, брат, уезжая, думал, что имею
на всем свете хоть тебя, — с неожиданным чувством проговорил вдруг Иван, — а теперь вижу, что и в твоем
сердце мне нет
места, мой милый отшельник. От формулы «все позволено» я
не отрекусь, ну и что же, за это ты от меня отречешься, да, да?
— «А о чем же ты теперь думаешь?» — «А вот встанешь с
места, пройдешь мимо, а я
на тебя гляжу и за тобою слежу; прошумит твое платье, а у меня
сердце падает, а выйдешь из комнаты, я о каждом твоем словечке вспоминаю, и каким голосом и что сказала; а ночь всю эту ни о чем и
не думал, всё слушал, как ты во сне дышала, да как раза два шевельнулась…» — «Да ты, — засмеялась она, — пожалуй, и о том, что меня избил,
не думаешь и
не помнишь?» — «Может, говорю, и думаю,
не знаю».
И развязка
не заставила себя ждать. В темную ночь, когда
на дворе бушевала вьюга, а в девичьей все улеглось по
местам, Матренка в одной рубашке, босиком, вышла
на крыльцо и села. Снег хлестал ей в лицо, стужа пронизывала все тело. Но она
не шевелилась и бесстрашно глядела в глаза развязке, которую сама придумала. Смерть приходила
не вдруг, и процесс ее
не был мучителен. Скорее это был сон, который до тех пор убаюкивал виноватую, пока
сердце ее
не застыло.
«Куда могла она пойти, что она с собою сделала?» — восклицал я в тоске бессильного отчаяния… Что-то белое мелькнуло вдруг
на самом берегу реки. Я знал это
место; там, над могилой человека, утонувшего лет семьдесят тому назад, стоял до половины вросший в землю каменный крест с старинной надписью.
Сердце во мне замерло… Я подбежал к кресту: белая фигура исчезла. Я крикнул: «Ася!» Дикий голос мой испугал меня самого — но никто
не отозвался…
Я упал
на одно колено, простирая руки, закрываясь, чтобы
не видеть ее, потом повернулся и, ковыляя, побежал к дому, как к
месту спасения, ничего
не желая, кроме того, чтобы у меня
не разрывалось
сердце, чтобы я скорее вбежал в теплые комнаты, увидел живую Анну… и морфию…
Было уже восемь часов; я бы давно пошел, но все поджидал Версилова: хотелось ему многое выразить, и
сердце у меня горело. Но Версилов
не приходил и
не пришел. К маме и к Лизе мне показываться пока нельзя было, да и Версилова, чувствовалось мне, наверно весь день там
не было. Я пошел пешком, и мне уже
на пути пришло в голову заглянуть во вчерашний трактир
на канаве. Как раз Версилов сидел
на вчерашнем своем
месте.
Ничего подобного этому я
не мог от нее представить и сам вскочил с
места,
не то что в испуге, а с каким-то страданием, с какой-то мучительной раной
на сердце, вдруг догадавшись, что случилось что-то тяжелое. Но мама
не долго выдержала: закрыв руками лицо, она быстро вышла из комнаты. Лиза, даже
не глянув в мою сторону, вышла вслед за нею. Татьяна Павловна с полминуты смотрела
на меня молча.
— Ничего
не будет, уж я чувствую, — сказал барон Пест, с замиранием
сердца думая о предстоящем деле, но лихо
на бок надевая фуражку и громкими твердыми шагами выходя из комнаты, вместе с Праскухиным и Нефердовым, которые тоже с тяжелым чувством страха торопились к своим
местам. «Прощайте, господа», — «До свиданья, господа! еще нынче ночью увидимся», — прокричал Калугин из окошка, когда Праскухин и Пест, нагнувшись
на луки казачьих седел, должно быть, воображая себя казаками, прорысили по дороге.
Александр взбесился и отослал в журнал, но ему возвратили и то и другое. В двух
местах на полях комедии отмечено было карандашом: «Недурно» — и только. В повести часто встречались следующие отметки: «Слабо, неверно, незрело, вяло, неразвито» и проч., а в конце сказано было: «Вообще заметно незнание
сердца, излишняя пылкость, неестественность, все
на ходулях, нигде
не видно человека… герой уродлив… таких людей
не бывает… к напечатанию неудобно! Впрочем, автор, кажется,
не без дарования, надо трудиться!..»
Воспользовавшись тем, что Агнессе Михайловне понадобилась
на несколько дней швейная машина, чтобы сшить детям кой-какое бельецо, он явился к жене Охотникова, Анне Александровне, упросил ее дать им
на неделю ее машину, и когда та, по доброте ее
сердца, согласилась, он увез ее
не завозя домой прямо с
места заложил в ссудной кассе и передал через несколько дней квитанцию Владимиру Васильевичу.
— Ничего
не значит, милая барынька, —
не дал он ей договорить: — князь теперь сидит у меня и у него наверное душа
не на месте, а
сердце и подавно, так вы его у него давно сдвинули…
Призвав Бога в помощь, размыслив зрело о предмете, столь близком к нашему
сердцу и столь важном для государства, и находя, что существующие постановления о порядке наследования престола, у имеющих
на него право,
не отъемлют свободы отрешить от сего права в таких обстоятельствах, когда за сим
не предстоит никакого затруднения в дальнейшем наследовании престола, — с согласия августейшей родительницы нашей, по дошедшему до нас наследственно верховному праву главы императорской фамилии, и по врученной нам от Бога самодержавной власти, мы определили: во-первых — свободному отречению первого брата нашего, цесаревича и великого князя Константина Павловича от права
на всероссийский престол быть твердым и неизменным; акт же сего отречения, ради достоверной известности, хранить в московском Большой Успенском соборе и в трех высших правительственных
местах Империи нашей: в святейшем синоде, государственном совете и правительствующем сенате; во-вторых — вследствие того,
на точном основании акта о наследовании Престола, наследником нашим быть второму брату нашему, великому князю Николаю Павловичу.
— Да ведь сам-то я разве
не понимаю, Петр Елисеич? Тоже, слава богу, достаточно видали всяких людей и свою темноту видим… А как подумаю, точно
сердце оборвется. Ночью просыпаюсь и все думаю… Разве я первый переезжаю с одного
места на другое, а вот поди же ты… Стыдно рассказывать-то!
Этот простой вопрос больно отозвался в
сердце слепого. Он ничего
не ответил, и только его руки, которыми он упирался в землю, как-то судорожно схватились за траву. Но разговор уже начался, и девочка, все стоя
на том же
месте и занимаясь своим букетом, опять спросила...
Он сидел
на том же
месте, озадаченный, с низко опущенною головой, и странное чувство, — смесь досады и унижения, — наполнило болью его
сердце. В первый раз еще пришлось ему испытать унижение калеки; в первый раз узнал он, что его физический недостаток может внушать
не одно сожаление, но и испуг. Конечно, он
не мог отдать себе ясного отчета в угнетавшем его тяжелом чувстве, но оттого, что сознание это было неясно и смутно, оно доставляло
не меньше страдания.
Капитан поклонился, шагнул два шага к дверям, вдруг остановился, приложил руку к
сердцу, хотел было что-то сказать,
не сказал и быстро побежал вон. Но в дверях как раз столкнулся с Николаем Всеволодовичем; тот посторонился; капитан как-то весь вдруг съежился пред ним и так и замер
на месте,
не отрывая от него глаз, как кролик от удава. Подождав немного, Николай Всеволодович слегка отстранил его рукой и вошел в гостиную.
У меня всегда
сердце бывает
не на своем
месте, когда ты ходишь в город; я всегда ставлю свечу перед образ и молю господа бога, чтобы он сохранил тебя от всякой беды и напасти».
— Нашего брата, странника,
на святой Руси много, — продолжал Пименов, — в иную обитель придешь, так даже
сердце не нарадуется, сколь тесно бывает от множества странников и верующих. Теперь вот далеко ли я от дому отшел, а и тут попутчицу себе встретил, а там: что ближе к святому
месту подходить станем, то больше народу прибывать будет; со всех, сударь, дорог всё новые странники прибавляются, и придешь уж
не один, а во множестве… так, что ли, Пахомовна?
— Вот, Павел!
Не в голове, а в
сердце — начало! Это есть такое
место в душе человеческой,
на котором ничего другого
не вырастет…
— Никита, — прибавил он благоволительно и оставляя свою руку
на плече князя, — у тебя
сердце правдивое, язык твой
не знает лукавства; таких-то слуг мне и надо. Впишись в опричнину; я дам тебе
место выбылого Вяземского! Тебе я верю, ты меня
не продашь.
— Перестань, Наташа! — вскричала графиня, едва превозмогая усиленное биение своего бедного, исстрадавшегося
сердца. — Ты сама
не понимаешь, что говоришь… Если граф увидит его здесь — он убьет его
на месте.
Сколько раз, бывало, она дулась
на меня,
не высказывая
на словах, если я,
не слишком церемонясь, доказывал Алеше, что он сделал какую-нибудь глупость; это было больное
место в ее
сердце.
— Повторяю вам, я
не отказываюсь от дела! — тихо сказал Бейгуш. — Но, господа, как знать чужое
сердце и как судить его!.. Берите от меня все, что я могу дать, но оставьте же мне хоть один маленький уголок моей личной, исключительно мне принадлежащей жизни! Неужели ж от этого может сколько-нибудь пострадать дело моей родины? Я
не герой, а простой работник… Перемените
на шахматной доске две рядом стоящие пешки, поставьте одну
на место другой — разве от этого ваша игра хоть сколько-нибудь изменится?
От Александры Ивановны никто
не ожидал того, что она сделала. Выгнать человека вон из дома таким прямым и бесцеремонным образом, — это решительно было
не похоже
на выдержанную и самообладающую Синтянину, но Горданов, давно ее зливший и раздражавший, имел неосторожность, или имел расчет коснуться такого больного
места в ее душе, что
сердце генеральши сорвалось, и произошло то, что мы видели.
Матвей попробовал вернуться. Он еще
не понимал хорошенько, что такое с ним случилось, но
сердце у него застучало в груди, а потом начало как будто падать. Улица,
на которой он стоял, была точь-в-точь такая, как и та, где был дом старой барыни. Только занавески в окнах были опущены
на правой стороне, а тени от домов тянулись
на левой. Он прошел квартал, постоял у другого угла, оглянулся, вернулся опять и начал тихо удаляться, все оглядываясь, точно его тянуло к
месту или
на ногах у него были пудовые гири.
— Хошь возраста мне всего полсотни с тройкой, да жизнь у меня смолоду была трудная, кости мои понадломлены и
сердце по ночам болит,
не иначе, как сдвинули мне его с
места, нет-нет да и заденет за что-то. Скажем,
на стене бы,
на пути маятника этого, шишка была, вот так же задевал бы он!
Каждый день Илья слышал что-нибудь новое по этому делу: весь город был заинтересован дерзким убийством, о нём говорили всюду — в трактирах,
на улицах. Но Лунёва почти
не интересовали эти разговоры: мысль об опасности отвалилась от его
сердца, как корка от язвы, и
на месте её он ощущал только какую-то неловкость. Он думал лишь об одном: как теперь будет жить?
Когда Сигизмунд Нарцисович в
сердцах плюнул, граф
не переменил своего положения и только покосился
на то
место ковра, куда полетел плевок Кржижановского.
О, ужас! я припоминаю! Да… это так… это действительно было! Действительно, я и под козырек
не сделал, и
не распевал… Но почему же, о
сердце! ты
не предупредило меня! Ты, которое знаешь, как охотно я делаю под козырек и с каким увлечением я всегда и
на всяком
месте готов повторять...
— Слезай проворней, любезный, — продолжал приказчик. — Пока ты
не войдешь в избу, у меня
сердце не будет
на месте.
— Я
не понимаю, как вы находите
место шуткам, — сказал он с
сердцем, — разве вы
не видите, что у меня именно нет того, чем бы я мог понюхать? Чтоб черт побрал ваш табак! Я теперь
не могу смотреть
на него, и
не только
на скверный ваш березинский, но хоть бы вы поднесли мне самого рапе.
Он слышал их веселые голоса, довольный смех, звон посуды и понимал, что ему, с тяжестью
на сердце,
не место рядом с ними.
— Нет, они
не лишние, о нет! Они существуют для образца — для указания, чем я
не должен быть. Собственно говоря —
место им в анатомических музеях, там, где хранятся всевозможные уроды, различные болезненные уклонения от гармоничного… В жизни, брат, ничего нет лишнего… в ней даже я нужен! Только те люди, у которых в груди
на месте умершего
сердца — огромный нарыв мерзейшего самообожания, — только они — лишние… но и они нужны, хотя бы для того, чтобы я мог излить
на них мою ненависть…
Утешься, друг; она дитя,
Твое унынье безрассудно:
Ты любишь горестно и трудно,
А
сердце женское шутя.
Взгляни: под отдаленным сводом
Гуляет вольная луна;
На всю природу мимоходом
Равно сиянье льет она.
Заглянет в облако любое,
Его так пышно озарит,
И вот — уж перешла в другое
И то недолго посетит.
Кто
место в небе ей укажет,
Примолвя: там остановись!
Кто
сердцу юной девы скажет:
Люби одно,
не изменись?
Утешься!
Потому что, если б предоставили Дракину вести
на общественный счет железные пути, во-первых, он, конечно,
не оставил бы ни одного живого
места в целой России, а во-вторых, наверное, он опять почувствовал бы себя в обладании"предмета", и вследствие этого
сердце его сделалось бы доступным милосердию и прощению.
— Да,
сердце!
сердце! — раздался внезапно звонкий голос Татьяны Ивановны, которая все время
не сводила с меня своих глаз и отчего-то
не могла спокойно усидеть
на месте: вероятно, слово «
сердце», сказанное шепотом, долетело до ее слуха.
— Да, ты-то… Коли
не понимаешь и
не знаешь никакой жалости к человеку… У меня
сердце,
на барина глядючи, надрывается… Увидала она, что от моего ухода он поправляеться стал, отстранять меня начала… Сама-де за ним похожу… Ты ступай себе. Побудет у него с час
места… Приду я — мертвец мертвецом лежит…
Тогда
не будет
места в
сердце ни другу, ни Лелемико, ни одному живому существу
на свете.
— Челнок их в пристани;
не трогайте его с
места. Напротив, употребите все средства, чтобы обеспечить их от опасности. Наше дело подвизаться и гибнуть за отечество, если нужно: в гербу каждого дворянина вырезаны слова чести, долга, славы;
сердце каждого из нас должно выучить эти слова с малолетства, тотчас после заповедей господних. А конюхов зачем неволею тащить, может быть,
на гибель за предмет, которого они
не понимают?..